Я не опустил штор на витринах. В праздничные дни мы так и оставляли их, чтобы полицейский мог заглядывать в лавку. В кладовой было темно. Я запер дверь в переулок и уже вышел на мостовую, как вдруг вспомнил про шляпную коробку на полу за прилавком. Вспомнил, но не вернулся за ней. Пусть остается: что будет, то будет. К концу этого дня, как и следовало ожидать, с юго-востока подул резкий ветер и нагнал тучи, чтобы до костей промочить всех, кто выехал за город. Я решил, что во вторник надо поставить тому серому коту молока и пригласить его к себе в лавку.
Глава XVII
Не знаю, что делается в душе у других людей: ведь мы все разные, хотя в то же время и одинаковые. Могу только догадываться. Но про себя знаю наверняка, что я извиваюсь и корчусь, пытаясь увильнуть от ранящей истины, а когда наконец деваться от нее некуда, откладываю попечение о ней на время, в надежде, что она сама от меня отстанет. А другие? Может быть, говорят сухим тоном: «Я подумаю об этом завтра, когда отдохну», – а потом погружаются мыслью в вожделенное будущее или отредактированное прошлое, точно дети, уже через силу играющие в какую-то игру, лишь бы оттянуть неизбежное «спать пора».
Я тащился домой через минное поле истины. Будущее было засеяно всхожими зубами дракона. И удивительно ли, что мне захотелось причалить к прошлому. Но на моем пути стала тетушка Дебора – бьющий влет стрелок по всякого рода лжи, и глаза у нее были как два горящих вопросительных знака.
Я простоял у ювелирного магазина, разглядывая в витрине оправы для очков и эластичные часовые браслеты до тех пор, пока это было в границах приличий. В недрах сырого ветреного вечера зарождались грозовые ливни.
В начале прошлого столетия было много островков любознательности и премудрости, как моя тетушка Дебора. Отчего они становились книгочеями? Оттого ли, что жили в стороне от сильных мира сего, или оттого, что им приходилось подолгу ждать, когда придут домой китобойные суда, ждать иной раз три года, иной раз до конца дней своих, и они обращались к тем книгам, которыми был теперь забит наш чердак. Но лучшей из лучших была моя тетушка Дебора – сивилла, пифия, учившая меня магическим, бессмысленным словам. И, вложив потом в эти слова какой-то смысл, я не перестал ощущать их власть над собой.
«Ма бесвак фор орм тра фэгир вур», – говорила она, и что-то роковое слышалось в этом. И еще: «Сео лео гиф хо плай онбирит авит эрест айр лэдтоу». Слова эти были какие-то волшебные, иначе я не помнил бы их до сих пор.
Мимо меня бочком-бочком, опустив голову, быстро прошел мэр Нью-Бэйтауна, и, поздоровавшись с ним, я услышал отрывистое «добрый вечер» в ответ.
Я почувствовал свой дом, старинный дом Хоули, за полквартала. Вчера вечером он был окутан паутиной уныния, но в этот окаймленный грозой вечер все в нем излучало радостное волнение. Дома, точно опалы, меняют окраску в течение дня. Старушка Мэри услышала мои шаги на дорожке и мелькнула в дверях, как язычок огня.
– А вот не догадаешься! – сказала она и вытянула руки ладонями внутрь, точно придерживая большой сверток.
Те слова все еще были со мной, и я сказал:
– Сео лео гиф хо плай онбирит авит эрест айр лэдтоу.
– Близко, но не совсем.
– Какой-то неизвестный поклонник преподнес нам динозавра.
– Нет, не отгадал, но моя новость ничуть не хуже. А скажу я тебе только тогда, когда ты умоешься, потому что такие вещи надо выслушивать чистеньким.
– Пока что я слушаю любовную песнь краснозадого павиана. – И это была чистая правда – песнь неслась из гостиной, где Аллен терзал свою душу бунтарством: «Мурашки, мурашки от взглядов милашки, а ты не веришь в мою любовь». – Знаешь что, ангел мой небесный, я сейчас его подожгу.
– Нет, не посмеешь. Особенно когда тебе все будет сказано.
– А нельзя сказать, пока я еще грязный?
– Нет.
Я вошел в гостиную. Мой сын ответил на мое приветствие с тем осмысленным выражением лица, какое бывает у человека, когда он жует резинку.
– Надеюсь, твое бедное верное сердце подобрали с полу?
– Чего?
– Не чего, а что. Последний раз я слышал, что его грубо растоптали.
– Боевик! – сказал он. – Первым номером по всей Америке. За две недели распродано два миллиона пластинок.
– Прекрасно! Значит, твое будущее обеспечено. – Поднимаясь по лестнице, я подхватил припев: – «Мурашки, мурашки от взглядов милашки, а ты не веришь в мою любовь».
Эллен подкралась ко мне с книжкой в руках, заложенной между страницами пальцем. Я знаю ее повадку. Она задаст мне какой-нибудь вопрос, по ее мнению интересный для меня, а потом как бы невзначай выпалит то, что хотела сказать Мэри. Эллен торжествует, когда ей удается забежать вперед. Не назову ее сплетницей, но есть за ней такой грех. Я показал ей скрещенные пальцы:
– Чур, молчать!
– Но, папа…
– Чур! Сказано чур, значит, молчать, тепличная гвоздичка. – Я захлопнул за собой дверь и крикнул: – Моя ванная – моя крепость! – И услышал ее смех. Не верю детям, когда они хохочут над моими шутками. Я докрасна натер себе лицо и так яростно чистил зубы, что из десен выступила кровь. Потом побрился, надел чистую рубашку и ненавистный моей дочери галстук-бабочку, как бы подняв знамя восстания.
Моя Мэри вся дрожала от нетерпения.
– Ты просто не поверишь.
– Сео лео гиф хо плай онбирит. Говори.
– Марджи самый верный друг на свете.
– Цитирую: «…Человек, который изобрел часы с кукушкой, умер. Это не ново, но слышать приятно…»
– Ни за что не догадаешься… Она возьмет детей на свое попечение, чтобы мы с тобой могли уехать.
– Опять какой-нибудь трюк?
– Я ее не просила. Она сама.
– Да эти детки съедят ее заживо.
– Они ее обожают. В воскресенье она повезет их поездом в Нью-Йорк, переночует с ними у одной своей знакомой, а в понедельник поведет их в Рокфеллер-центр смотреть подъем нового флага с пятьюдесятью звездочками, потом будет парад и… и все прочее.
– Не верю своим ушам.
– Как это мило, правда?
– Очень мило. А мы с тобой убежим в Монток, мышка?
– Я уже звонила туда и просила оставить нам номер.
– Все как в бреду. Меня сейчас разорвет на части. Чувствую, как пухну, пухну.
Я хотел рассказать ей про лавку, но слишком большое количество новостей может вызвать несварение. Лучше подождать и выложить ей все это в Монтоке.
В кухню прошмыгнула Эллен.
– Папа, а розового камешка нет в горке.
– Он у меня. Вот здесь, в кармане. Возьми, положи его на место.
– Ты же не велел выносить его из дому.
– И не велю, под страхом смертной казни.
Она чуть ли не с жадностью вырвала у меня талисман и, держа его обеими руками, понесла в гостиную.
Мэри устремила на меня какой-то странный хмурый взгляд.
– Зачем ты его брал, Итен?
– На счастье, родная. И подействовало.
Глава XVIII
Третьего июля, в воскресенье, дождь лил весь день, как и полагалось, и его жирные капли были какие-то особенно мокрые. Мы пробирались по шоссе в извивающемся, точно червяк, потоке машин, немножко важничая и в то же время чувствуя себя беспомощными и потерянными, словно птицы, выпущенные из клетки на волю и испугавшиеся, когда эта воля вдруг показала им свои зубы. Мэри сидела очень прямо, и от нее пахло только что выглаженным полотном.
– Ты довольна? Тебе весело?
– Я все время прислушиваюсь, как там дети?
– Знаю. Моя тетушка Дебора называла это тоской в веселье. Лети, птица моя! Вот эти оборочки у тебя на плечах – это твои крылья, дурочка.
Она улыбнулась и прижалась ко мне.
– Приятно, а все-таки я прислушиваюсь – как там дети? Интересно, что они сейчас делают?
– Все что угодно, только не думают о том, что делаем мы.
– Да, верно. Им это не интересно.
– Так давай перещеголяем их. Я увидел твою трирему, о нильская змейка, и понял: наш день настал. Сегодня вечером Октавиан будет просить хлеба у какого-нибудь греческого пастуха.